Жданов. Памятник французам |
|
1812 г. |
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
ХРОНИКА ВОЙНЫУЧАСТНИКИ ВОЙНЫБИБЛИОТЕКАИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИПРЕДМЕТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬРодственные проекты:ПОРТАЛ XPOHOCФОРУМПРАВИТЕЛИ МИРАОТ НИКОЛАЯ ДО НИКОЛАЯИСТОРИЧЕСКАЯ ГЕОГРАФИЯПЕРВАЯ МИРОВАЯДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАРЕПРЕССИРОВАННОЕ ПОКОЛЕНИЕ |
П.П. ЖдановПамятник французам, или Приключения московского жителяЕЯ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕЙ ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ ЕЛИСАВЕТЕ АЛЕКСЕЕВНЕ. Всемилостивейшая государыня! Несчастия, претерпенные мною при нашествии буйных неприятелей, и малые услуги мои, оказанные Отечеству, доведенные до сведения человеколюбивейшего императора Александра Павловича, внушили мне смелость изобразить их, хотя слабо, на бумаге и повергнуть к стопам вашего императорского величества. Милостивое воззрение вашего императорского величества на сие слабое изображение приключений моих будет лучшим для меня утешением и отрадою в настоящем положении. С глубочайшим благоговением [109] Нашла туча грозная — заревел гром страшный над Москвою белокаменной, и величие ее, созидаемое веками, померкать начало. Бывали времена нерадостные; но подобной невзгоды еще не слыхано. Меч, содруженный с пламенем, все губил, кроме быстрых его размахов, смертоносных ударов и горючих слез, проливаемых несчастными. Ничего не видно было, кроме треска зданий, обрушивающихся от пламени; кроме варварских ударов и стонов в истязаниях умирающих — ничего не слышно было. Каково же сердцу русскому быть свидетелем всех сих ужасов? В моих жилах замерзает кровь, когда приведу на мысль те минуты горькие. Но не с тем, чтобы растравить раны ваши кровавые, сограждане! Я хочу с вами беседовать. Я хочу токмо поведать вам, как любезным братиям, — что со мною приключилося. Вы простите мне, что повесть будет не велеречива: ни один француз беспутный не давал мне наставлений блистать красотою ложною. Я ручаюсь вам токмо за истину. Как вещества горючие, в Этне заключенные, клокочут и пенятся, ища себе хода под землею, растопляя камни и металлы, наконец рекою изливаются, руша и истребляя все встречающееся, — так Франция, буйными головами наполненная, гнездилище разврата и порока, не могши вмещать более в недре своем гнусных чудовищ, извергла оных на угнетение и гибель России. Вторгнувшись в пределы наши, алкали прославиться пущими злодействами, искали себе лучшей добычи. 1812 год запишите, россияне, кровавыми буквами в памятниках ваших, да научим потомство презирать злодеев, осквернивших святыни наши. Египтяне степени наводнения Нилова записывали ежегодно на особенном столпе. О, коль различен быть должен от оного столп, посреди Кремля Московского воздвигнутый, на котором изобразятся несчастия жителей столицы древней! Несчастия, претерпенные мною, подадут токмо понятие слабое о несчастиях собратий моих. Они началися вместе с новым годом (по прежнему счислению) 42. И если в первый день оного ни один житель Москвы не плакал явно, то внутренняя скорбь и какое-то предчувствие мрачное грудь теснили у каждого. Гражданин мирный, отходя ко сну, найти [110] думал успокоение, — но видения ужасные его сладкий сон тревожили. Проснувшися раным-нарано, увидели зарю на небе кровавую. И по оной все гадать втайне осмелились, что быть грому страшному; туман, носившийся над крестами позлащенными, сгустившись, упал на землю. Серный запах всюду слышался. И конечно, по средству с порохом, везовым подорвать Москву, он давал себя сильно чувствовать. Не доверяя предчувствиям, я верил токмо чувствованиям гражданина и родителя. И за неделю еще до сего рокового дня начал перебираться на квартиру новую, за Краснохолмским мостом нанятую. Недостаток в лошадях замедлял мою переправу. За самую дорогую цену не можно было найти подводы для перевозки нужнейшего, ибо все уезжали вон из города, все спешили укрыться от извергов, а бедные принуждены были остаться и дышать с ними одним воздухом. Я не избег сего несчастия; поспешное движение войск наших и выход из города чрез Калужскую заставу подтвердил горестные предчувствования. Однако ж я не забывал думать, что разделение моего семейства и имущества на две квартиры лишит меня последних способов продолжать жизнь. Побуждаемый сею мыслию, взяв семилетнюю дочь мою, спешил соединиться с женою и другою осмилетнею дочерью, переселившихся в новую квартиру. День уже клонился к вечеру, уже на высоких башнях пробило пять часов. Казалось, звон колокола изображал общее стенание граждан. Все спешили; но куда, и сами не знали: друг друга спрашивали, и никто отвечать не мог. Топот конский, звук воинских доспехов, невразумительные и дикие крики, издали наносимые ветром, довершили сомнения. Никогда Праведный Судия Неба не был прошен с такою усердною молитвою о пощаде, как в сию минуту; никогда жизнь не была толико желательною и вместе ужасною, как в сию минуту; никогда воздух не наполнялся толико воплями, как в сию минуту. Отцы и матери искали детей своих — и заплаканными глазами не видели их. Дети искали родителей своих и вместо их обнимали колена чуждые. Наконец мрачное безмолвие воцарилось. На лице каждого можно прочитать было: мы погибли! Молчание продол- [111] жалось, — как вдруг в четыре заставы, как в четыре жерла, ринулись неприятели [1]. Обнаженные мечи и блещущие сабли уверяли каждого, что они не с миром вступают. Да причтется тот к тайным злодеям России, кто думал сему противное; да прилипнет язык к гортани у того, кто сказал им ласковое приветствие; да гремит вечное проклятие над главою того, кто участвовал в их зверской радости! Не так страшен лев, раздраженный убегающею от него добычею, как войска французские, вошедшие в Москву. Но дабы изъявить радость свою по вступлении своем в оную, ввечеру весь Кремлевский дворец осветили (иллюминировали): они торжествовали, а добрые россы плакали и, посыпав пеплом главу свою, умоляли Небо о пощаде — в сем случае оно только было и защитником и помощником! Уже ночь, одеянная мраком и ужасом, ниспустилась — и искусственные огни озаряли токмо пагубные пути злодеев. Сон бежал от глаз наших далеко. С трепетом ожидали горшей участи. Скрывались под покровом домов своих, не надеясь увидеть их более, прощались с каждою бездушною вещью. Но смрад и дым [2], проникая в самые сокровенные убежища, порождал горестное предчувствие — лишиться всего. Одна мысль: умереть за Отечество, не даваясь в руки неприятеля, разгоняла сии мрачные предчувствия. Вдруг пламя, осветившее печальные верхи домов, возвестило о разрушении великолепных зданий. Сокровища, стяжание многих веков, мгновенно пожирались. Подобно огненной реке, лиющейся по воздуху, с дома на церковь, с церкви на дом, оно увеселяло взоры злодеев. Вооруженные мечом и пламенем, они бегали из дома в дом — губили все тяжелое, уносили все драгоценное и легкое. Страх привел в недоумение — бывший долгое время в сильном замешательстве и ужасе, решился наконец, взявши семилетнюю дочь, несколько хлеба и посуды, идти на новую квартиру к жене моей. Едва успел выйти из ворот, кинулись со всех сторон ко мне хищные звери французы с ружьями и обнаженными тесаками. Забывая о потере вещей, отнятых ими у меня, я думал только о спасении бывшей при мне дочери. Уже многие из них подходили к ней, делали невразумительные вопросы, брали и тащили за руки. [112] Бледная, отчаянная взывала громко ко мне, просила защиты, — но я был окружен толпою, сквозь которую не мог пробиться. Другие между тем спешили развязать отнятые у меня вещи. Найденные между ими деньги [3] не столько их обрадовали, как куски хлеба. Они вырывали их друг у друга из рук — глотали, не жевавши. Сие смятение привлекло прочих, окружающих дочь мою, — она в ужасе подошла ко мне, обняла колени мои и упала без чувств. Во всяком другом сие зрелище могло бы возродить сострадание, но французы его не ведают; миролюбивые и человеколюбивые чувствования им неизвестны. Они подошли ко мне снова — и, угрожая смертию, принудили отдать все, что на мне было. Оставался один только крест, возложенный на меня еще при крещении. Я держался за него крепко — умолял их мне его оставить как единственное утешение христианина, но они не чувствовали цены сего утешения, а умели только ценить кусок золота. Между тем я не мог не дивиться заботливости, с каковою один из них отдавал мне изорванные свои туфли, а другой — с плеч рубище. (Надеюсь, что черта сия многим любителям французов понравится.) Но я отверг их благодеяния — и хотел лучше не иметь стыда, нежели быть обязанным должною им за сию милость благодарностью. Крайность заставила меня воротиться на старую квартиру — там, одевшись снова, я опять пошел в намереваемое место, дабы там если не соединиться с женою, то по крайней мере узнать о ее положении. Едва только дошел до Калужских ворот — встретил новую преграду. Целый отряд конницы кричал: Стой, стой!— трудно противу рожна прати. Я остановился, держа за руку дочь мою. Сходят с коней своих, снимают все одеяние и с меня и с дочери. Так волки, застигши в густоте леса робкую овцу, раздирают на части. В замену всего, прикрывавшего наготу мою, бросили с презрением изодранную шинелишку и поскакали. Прикрывшись оною, я пошел далее и, отойдя шагов двести, встретил новый отряд. Все, показывая на рот, кричали: Дай, дай!— махая саблями. Наконец, видя, что у меня и на мне ничего нет, кроме рубища, продолжали беззаконный путь свой. Я спешил от них скрыться. [113] Дойдя до Краснохолмского моста, нашел его распущенным. Сие понудило меня выше сего моста решиться перейти реку вброд. Увидев же на другом берегу плавающий небольшой челнок, вознамерился, перейдя реку, взять его и переехать за дочерью, — как ни велика была опасность настоящая, но будущее угрожало большими. Переправившись и вброд и вплавь чрез реку, спешил взять челн и плыть на нем за дочерью, оставшейся на другом берегу. Вдруг наехали два злодея на конях, взмахивают тесаками, бьют ими меня по плечам, крича: Тракт, тракт! — указывая на мост, на котором стояли две пары запряженных волов, навьюченных пожитками нашими. Я понял, чего они хотели, — чтобы, указав дорогу, погнал сих бессловесных тварей. Между тем дочь моя плакала и кричала, видя меня, отходящего от берега. С растерзанным сердцем, с поникшей главою я следовал за неприятелями. Наружность свидетельствовала им беспрекословное повиновение, но внутренне я проклинал их, теряясь мыслями в изобретении достойного им наказания. Часто судьба бывает столько милосерд[н]а для злодеев, что отлагает надолго их наказание. Сия мысль утешала меня и подкрепляла угасающую в груди надежду. Я умолял, заклинал их, плакал, в ногах валялся — ничто не могло внушить им жалости. И так принужден был оставить дочь мою, исповедуя с теплою верою Всемощное провидение. Подгоняя волов к Таганскому рынку, издали приметил я двух человек, идущих нам навстречу. Догадывался, что это были русские, — догадка была не неосновательна. Их сопровождали двое французов с обнаженными тесаками. О, какая жалость! Они были с завязанными назад руками. Не столько жалок елень, на заклание ведомый. С ними не было ничего, — они горько плакали. Я покушался соединиться с ними — развязать их узы, но варвары многочисленными ударами дали мне почувствовать тщету моих усилий. Измученный ударами, пал на землю. Но и в сем состоянии, малым чем отличающемся от ничтожества, я не переставал думать о дочери. Они подняли меня, — и я снова начал умолять их, указывая назад, где осталась дочь моя. Они меня оставили, принудив соотечественников моих занять мою должность, то есть вести волов. [114] Выпустя их из виду, троекратным знамением креста я благодарил Бога и спешил назад к дочери. Сколь велика была радость моя, когда я нашел ее стоящею на том же месте. С распростертыми руками она кричала: «Спаси! Спаси меня, родитель мой!» — и кинулась в воду. Опасность лишиться ее навеки затмила во мне мысль о челноке, — я бросился прямо в реку, желая спасти ее или погрузиться вместе с нею в воде. Но дивен Бог в чудесах Своих, дивен и во взаимном спасении нашем. Поддерживая друг друга, мы вышли наконец на берег. Измокшие, почти без одеяния, спешили на новую квартиру, думая найти там жену мою с другой дочерью. Мы прибыли—и какое плачевное зрелище представилось слезящимся глазам нашим! Мы нашли их избитых, израненных, ограбленных. Не успели сметать слезы наши, оплакивая друг друга, — приметили толпу варваров, буйно стремящихся в дом наш. Несколько выстрелов из ружей, обнаженные тесаки привели нас в ужас, жена моя бросилась мне на шею, дети — к ногам, кричали: «Мы не оставим тебя! Мы умрем с тобою!» Грабители требовали хлеба и спрашивали какой-то Пензы *, сопровождая каждое слово жестокими ударами по плечам нашим, — наконец, видя, что мы уже им дать ничего не можем, вышли вон, бросив в сенях трубку, начиненную порохом. Пламя, через несколько минут обнявшее задние части дома, привело нас в пущий страх. Я искал спасения — оставалось единое средство: выбить окно и выпрыгнуть из оного в сад. Вынесши на себе жену и детей, спешили укрыться от пламени, бегущего по пятам нашим. Скрывшись в частых кустах малиновых, не смели пошевелиться; ибо малейший шорох мог привлечь тиранов, жа[ж]дающих добычи своей. Мимо сада и горящего дома они искали и бегали толпами, крича: Са ва биен! ** Ища лучшего и безопаснейшего убежища в саду сем, мы нашли многих ограбленных, израненных, изувеченных жителей Москвы, распростертых на увядающей траве. Седовласые старцы, преклоняя главы свои, облегчали --------- * Pain — хлеб (фр.). [115] горесть слезами; дети, ползая вокруг матерей, искали сосцов их — засохших [4] уже от глада. Юноши с бледными и впалыми щеками изостряли укрываемые ими орудия — выжидали случая наказать вероломных. Между тем пожары умножились. Какие-то необыкновенные выстрелы их сильно возгнетали. Везде видно было только одно пламя, — но где оно еще не успело разлиться, там грабительство и тиранство обнаруживали свои неистовства. Может быть, от сотворения мира ни один изверг так не бешенствовал противу неба и земли. Может быть, в числе многих тысячелетий не было еще ни одного дня, в который бы солнце было свидетелем толиких злочестий, ни одной ночи, которой бы мрак сокрывал толико злодеяний. Осквернены все места — наполнены срамом самые сокровенные убежища невинности и добродетели. Конечно, сам ад трепетал, видя толикие злодейства, и досадовал, что французы превзошли его в искусстве оскорблять Бога, закон и добродетель. Когда бы дикие камни, обрызганные кровью невиннейших творений, могли отрыгнуть глагол, то бы мы ужаснулись неистовств, сими демонами произведенных. Несть до единого — ecu изменившася, вси неключими быша. 43 На третий день — злосчастнейший день! [5] — пламя приближилось и к тем местам, кои служили доселе убежищем изгнанным из домов своих. Народ толпами спешил из оных, сам не зная куда. Догоняли друг друга и друг друга опереживали. Стоны, спирающиеся в груди, слова, замирающие на устах, могли только выразить скорбь, пожирающую сердца их. Ветер холодный умножал чувство холода и жажды [6]. Перебегая из одного места в другое, не приметили, как день прошел. Ночь наступила — ветер усилился, и могло ли быть иначе, когда повсеместное пламя нарушило равновесие атмосферы? Приближась к берегу Москвы-реки, многие хотели найти в водах ее спасение; но множество неприятелей, разъезжающих и расхаживающих по оному, лишили и сего спасения. Они любовались пламенем всепожирающим и, стреляя на противолежащий берег, увеличивали пожар [7]. Пронзенный скорбию до глубины сердца, видя жену и детей, изнемогающих от голода и холода, трепещущих от [116] ужаса, — искал себе крова. Тысячи несчастных, терпевших равную участь, встречались там, куда редко или, может быть, никогда не заносили ноги своей. Солодовенные овины, подвалы и погреба были наполнены несчастными. Сии токмо убежища могли спасать их от пожаров, усилившихся в средине города. Можно сказать, что редкий из людей во всю свою жизнь претерпел столько несчастий, сколько жители Москвы при буйном нашествии неприятелей претерпели их в несколько дней. Во всяком другом несчастии и при других обстоятельствах можно бы было найти облегчение и отраду в советах, в помощи и утешении ближних; но мы не имели и сего облегчения. Там, где все страждут, трудно найти его. Свойства человека таковы, что он может казаться равнодушным в гнетущих его скорбях, когда видит других благополучными, чая получить от них руку помощи; но когда все окружающее его страждет, когда и самым воздухом, благопроизвольным даром природы, свободно дышать не можешь, — тогда ничто, кроме смерти, не в силах уврачевать его. Увлеченный сею горестною мыслью, я решил выйти из мрачного убежища, оставив жену и детей. Лучше перестать жить, нежели видеть страдания кровных — и не уметь облегчить их. Едва только начало рассветать, пошел я, думая, что хищники, утомленные злодействами, еще покоятся и собирают новые силы к произведению еще ужаснейших. Но как удивился я, увидев вдали целый отряд оных — голод, томя их, отгонял сон от глаз. Завидя меня издали, бегли ко мне и увели за заставу. Когда же совершенно рассветало, взяли меня с собою во внутренность горящего града, водили по обгорелым домам в том намерении, чтоб я показал им богатейшие. Для них не столько были дороги обгорелые остатки сокровищ, сколько вещи, служащие к продовольствию или, лучше, к утолению смертельного глада. Они последний кусок отнимали изо рта у несчастных жителей, истязывая их в несказанных мучениях. Не довольствуясь сим, они принуждали их переносить на великое пространство огромные тяжести, каждый шаг сопровождая ударами. Оставалось одно только утешение: Претерпевши до конца той спасен будет 44. [117] Посреди жесткостей и мучений я вымышлял средства, коими бы можно было избежать сего адского тиранства. Притворяясь больным и немощным, я думал отклонить от себя их кары, но тем более воспламенил их неистовство. Окружа со всех сторон, они били меня, топтали, таскали дотоле, пока кровь моя не обагрила меня всего — утопая в оной, я не чувствовал уже почти ничего, кроме слов: «О русман, русман!» * — зверским голосом произнесенных. Преклонившуся дню к вечеру мало-помалу начал я приходить в чувство — открыл глаза, приподнялся с земли, хотел идти; долго не мог собраться с мыслями и воскресить в памяти прискорбие оставленного мною семейства. Воображая наконец живо горестное положение оного, омылся слезами и побрел. Прибывши туда, где оставил жену мою с детьми, не нашел ничего, кроме дымящихся развалин и возметаемого ветром пепла. Вот минута, в которую жизнь воистину была несноснее смерти! Воображая их погибшими от меча или пламени, не надеялся более увидеть и, забывая усталость и боль, в отчаянии овладевших мною, покушался чрез Марьину Рощу удалиться от плачевных зрелищ. Дошедши до Малых Мытищ, остановился. Все места наполнены были неприятелями; жителей же не видно было ни единого. Квартировавшая тут конница все наполнила ужасом. Гладные звери молотили хлеб по гумнам и диким криком своим оглашали места, тишине и миру посвященные. Не желая быть ими примеченным, робко удалился от мест, оскверненных стопами их, — продолжая путь свой чрез село Алексеевское. Вокруг церкви стояла артиллерия, не более шести орудий, до двух тысяч пехоты и немного конницы. Они, приметив меня, взяли и возвратили в Москву. Желание увидеться с женою и детьми становилось мечтою. Я втайне молился за них, прощался с ними навеки. На другой день я встретил на распутиях много собратий моих, состояние коих было не лучше моего. Утомленные трудами, изнуренные голодом и печалью, едва передвигали ноги. Сетуя с ними не столько о потере имения, жен и детей, сколько о бедствиях Отечества, молили Бога, ------------ * Russmann — русский (нем.). [118] крепкого во бранех, утвердить мысли и десницу защитников наших. Наконец от мимо идущих узнали мы, что желающие выйти из города могут получать билеты для пропуску на заставах и постах; что билеты сии раздавались на Девичьем Поле в доме госпожи Нарышкиной от квартирующего в оном князя Экмюльского [Даву] знающим по-русски бароном Иваном Самсоновым. Будучи обрадованы сей вестью, спешили мы туда; пришедши же уведомились, что билеты даются токмо желающим идти по Смоленской дороге. Радость наша исчезла; мы могли думать, что отправившиеся по сей дороге скорее попадутся в руки кровожадных, лишившихся навсегда свободы. Не доверяя, однако ж, всему, сказанному нам, 12 сентября пришел снова в упомянутый дом, где нашел толпы народа. Спустя несколько минут барон Самсонов вышел к народу и сказал: «Кто имеет жену и детей, того отпустим и билет дадим вольный». Народ молчал. Старики, потупив глаза свои, стояли, молодые плакали. Никто не хотел сказать, что имеет жену, ибо зверские поступки врагов уверили каждого, как они щадят слабость и нежность сего беззащитного пола. Без воли Божией влас главы нашея не погибнет 45. Полагаясь во всем на промыслительную десницу Его, я решился объявить, что имею жену и детей, предоставляя их в мыслях промыслу Предвечного. Барон взял меня за руку и повел в комнату. Часто случается, что стоит только одному решиться на что-нибудь, а особливо при общем несчастии, дабы иметь толпу последователей. Множество голосов кричали вслед нам, что имеют также жен и детей, а барон не остановился. Он ввел меня в богато убранную, уединенную комнату. Тихо и ласково начал спрашивать: кто я таков? давно ли живу в Москве? природный ли русский? россиянка ли жена? давно ли женат? сколько имею детей? доволен ли своим состоянием? Я отвечал, что я купец, живу в Москве давно, природный россиянин, жена тоже, женат давно, имею двоих детей, но только не знаю, где они и живы ли, — доселе был всем доволен. Откровенность моя ему понравилась. [119] Он подвел меня к образу Спасителя, сказал: крестись, что ты исполнишь в точности все, порученное тебе мною, уверяя между тем, что мы теперь уже безвозвратно принадлежим им; что счастие наше и благоденствие от них зависит; что, исполняя препоручение, которое он намерен дать мне, я осчастливлю и себя, и семейство, и потомство мое. На все сии слова я показывал вид согласия, располагая в душе моей, воспользовавшись слепой доверенностью, услужить хотя малым чем любезному Отечеству. Наконец сказал он с таинственным и дружелюбным видом: «Сходи ты в главную русскую армию до Калуги и разведай нужное для нас, — а что именно, в том дадим тебе письменное наставление выучить наизусть». Таковое предложение удивило меня, я начал отговариваться, объявляя, что это дело не моего ума, что я не имею довольно смелости, что можно найти в толпе несчастных таких, кои охотно на то согласятся. Но, видя, что отговорки мои были гораздо слабее убеждения, а притом боялся раздражить его, решился принять предложение — держа в душе мысль, спасительную для Отечества. Потом за исполнение сего препоручения обещал он мне дом каменный, какой мне годно будет выбрать в целой Москве, а притом тысячу червонных, кои оценил в 12000 руб. в ту же минуту по курсу. Что он и впредь почтит меня другими препоручениями, касательно устройства Москвы разоренной. Что жена и дети мои будут найдены — успокоены и осчастливлены до моего возвращения: «Ты первый вызвался, ты будешь при мне первым; ибо все прочие кажутся мне грубыми и несмысленными мужиками, как ваше ополчение, ничего для нас не значащее». Потом начался между нами разговор. Я. Вы изволите почитать за ничто наших мужиков, — но чем же должны быть укомплектованы полки? Он. Регулярным войском. Я. А разве это, батюшка, не регулярное? Он. Конечно, — это грубая чернь, пужающаяся единого выстрела. Я. А мы все почитаем войском, умеющим сражаться. Он. Много ли его в Москве было? [120] Я. Числа определить не могу, но знаю, что очень много приходило в оную из других губерний и что, кроме их, здесь одних жителей против вас было вооружено добровольно 200 тысяч, — и кто только мог идти, все принимались за оружие. Он. Где же они брали оружие? Я. В казне — сперва за деньги, а потом безденежно. Он. Какое же то было оружие? Я. Ружье со штыком и сабля большая. Он. И ты был вооружен? Я. Не оставалось другого средства. Он. Где же ты взял оружие? Я. Казенного не коснулся, за деньги не покупал, даром не брал; а было у меня старинное ружье, прапрадедовское, большой кинжал — и два пистолета турецких, доставшиеся от деда по наследству. Он. Зачем же сих оружий я не вижу на тебе, — и где они? Я. Они сгорели вместе с моим имением. Он. Кто же зажигал Москву? Я. Наверно не знаю, — где прежде загорелось, там меня не было. Он. Но как говорят о том другие? Я. И того не знаю. Он. Однако ж как думаешь ты о пожаре, — и кто зажигал? Я. Теперь думать мне нечего, ваше высокопревосходительство, уже все сгорело и в пепел обратилось, — я думаю только о спасении жены и детей: лишь бы они были живы и здоровы, — а то опять все будет. Он. Не хочешь ли завтра посмотреть поутру? Я. Кого, ваше высокопревосходительство? Он. Зажигателей Москвы. Я. А сколько их? Он. Осмнадцать человек. Я. Как же и где они найдены? Он. По Калужской дороге в вотчине Репниной на мызе верст за 10 отселе. Я. Что же с ними будут делать? Он. Расстреливать, — а других вешать на большой вашей колокольне. Не хочешь ли быть зрителем сего? [121] Я. Благодарю покорно, ваше высокопревосходительство. Я видал, как у нас кнутом секут злодеев, и то ужасно! Он. Но скажи, согласен ли ты идти в русскую армию? Я. Если не можно вам от того меня уволить, то отдаюсь на волю вашу. — И упал в ноги со слезами: — Только не оставьте бедную жену мою и детей. Он (приподнимая меня за руку). Встань, встань, старик, и будь спокоен. Все будет исполнено по твоему желанию, — только ты выполни наше препоручение. Потом ввел меня в богато убранную комнату, стены которой увешаны изящными картинами, полы устланы коврами драгоценными. Там сидел за столом с бумагами князь Экмюльский, украшенный звездами и орденами. Барон, введший меня, сказал ему что-то по-французски. Он, подняв голову, глядел на меня, не говоря ни слова, — я поклонился, — они долго говорили между собою. Никогда не хотел знать французского языка, а в сию минуту досадовал на себя в том, что его не знаю. Барон, оборотясь к мне, сказал: «Поди же, старик». Я кланялся князю в ноги, прося не оставить семейства моего. Князь, приложа руку к груди с уклонкою головы, дал мне почувствовать, что будет иметь попечение о семействе моем. Я вышел из комнаты. Чрез несколько минут выходит и барон — дает мне бумагу, говоря, что в ней означено все, что я должен сделать, прося между тем выучить ее наизусть ночью и поутру к нему явиться. Но чтобы я не сказывал о том никому и не говорил о том ни с кем ничего, даже с секретарем, при нем находящимся, который знал несколько по-русски. Спросивши, где и далеко ли я живу, — дал мне провожатого француза, который проводил меня на квартиру за Краснохолмский мост: там мы нашли одни обгоревшие остатки дома с уцелевшей частью двора. Я переходил из одного сарая в другой, искал жены и детей. Наконец опустился в погреб — о радость! — там в порожних кадках нашел их дрожащими, бледными, полумертвыми. Надлежало выполнить два обязательства: успокоить жену и детей и выучить данные мне статьи бароном. Все, что только отеческая любовь может внушить, я сделал — за послед- [122] ние деньги и вещи достал несколько кусков хлеба, бегая из дома в дом, уцелевшие от пожара. Наступило утро — распрощавшись с женою и детьми, возвратился к барону. Провожавший меня француз рассказал ему подробно о положении семейства моего. Барон выслушал его благосклонно — заставил пересказать себе выученные мною пункты — и дал пару лошадей с тем, чтобы я в сопровождении французов перевез жену и детей в дом госпожи Гагариной. Крайность заставляет на все решиться, — я старался из возможных зол избрать меньшее, боясь навлечь на себя гнев временных повелителей — не забывал о присяге, данной законному государю. Сколь ни ограничены способности ума моего, но я расчел, что, повинуясь повелением князя и барона, найду удобный случай услужить моему Отечеству. Сии и подобные сим мысли занимали меня целую ночь. Несчастные не покоятся. 14-го числа в восемь часов утра снова представлен был барону. Он опять приказал мне прочитать ему данное мне наставление. Сограждане! Простите, что язык мой мог выговаривать его, не запинаясь; вот оно: 1. Идти на Калугу [8]. 2. Рассмотреть и расспросить, сколько русской армии. 3. Кто начальник армии. 4. Кто начальники дивизий. 5. Куда идет армия. 6. Укомплектованы ли полки после Бородинского сражения. 7. Подходят ли вновь войска. 8. Что говорит народ о мире. 9. Разглашать, что в Москве хлеб весь цел остался и не сгорел. 10. Распустить слух, что зимовать хотим в Москве. 11. Если же российская армия идет на Смоленскую дорогу, то, не доходя до Калуги, возвратиться в Москву как можно скорее. 12. Возвратясь же ни в чем не лгать, лишнего ничего не прибавлять, — но что видел и слышал, о том только и говорить. [123] 13. Сие предписание под великим опасением никому не открывать, даже и жене своей не сказывать, куда и зачем идет. 14. Возвращаясь назад, на первом французском посту объявить о себе с тем, чтоб доставили к князю Экмюльскому. 15. Если возвратиться с успехом, в награду за сие дано будет 1000 червонных, что стоит по курсу 12 000 рублей, сверх сего дом каменный в Москве, какой угодно будет взять. Чувствуя, сколь полезно будет знать сии, данные мне наставления для начальствующего войсками российскими, — я старался, сколько можно, показать себя послушным сим извергам. И потому каждое слово старался выразить и произнести, сколько можно точнее. Это им понравилось. И в три часа пополудни в сопровождении троих французов отправили меня за город, давши потребное количество денег, нужное для пропитания. Но мог ли думать я о пище, оставляя детей и жену без всякого пропитания? Мог ли думать о чем-нибудь другом, кроме их и спасения моего Отечества? Не столько бы ужасно было для меня проститься с жизнью, — оставляя Москву, казалось мне, что я оставлял более, нежели самую жизнь, которая в сии минуты была для меня ужаснее самой смерти. Неизвестность будущего и воображаемое вероломство тиранов замораживали кровь в жилах моих. Уже мраки ночи начинали соединяться с курением и дымом, по Москве разливающимся, уже несчастные укрывались в места, непроходимые для спасения жизни. По улицам ничего не видно было, кроме рыщущих варваров. Многие из них подходили к провождающим меня, о чем-то спрашивали, но не получали никакого ответа. Наконец вышли мы за город. Здесь в течение пятнадцати дней я в первый раз вздохнул свободно. Но звук оружия и топот конский, оглашающие окрестности обширного града, напоминали мне о несчастиях Отечества. Сильный дождь, увлажнявший до излишества землю, затруднял путь наш. Почти на каждом шаге должно было спотыкаться и, чувствуя усталость, требовать отдохновения. Изнуренный несчастиями и голодом, изнемогший от ужасов, я едва передвигал ноги мои. Мысль, что скоро увижу войска российские, подкрепляла меня. [124] Мы прошли не более тридцати верст — как приблизились к посту последнему. Изнеможенные воины французские лежали, распростершись вокруг огня разведенного. Одни из них запекали на оном мясо конское, другие варили пожелтевшую траву в воде. Сие зрелище было для меня жалко и приятно. Как человек, я жалел о сих бедных тварях, честолюбием в края наши завлеченных; как верный сын Отечества, я желал, чтоб они издохли. Тут один из воинских чиновников снова напомнил мне о ревностном и усердном исполнении данного ими препоручения. И потом, указывая на огни, сквозь лес светящиеся, сказал: «Там русские». Я оградил себя троекратно крестом и пошел. Не успел приблизиться к огням, коих я не терял из виду, встретился с двумя российскими казаками. Они удивлялись — я радовался. Возможно ли, говорили они, пройти без опасности сквозь французскую армию; я говорил, что безоружных не побеждают. Потом просил, чтоб они представили меня генералу Милорадовичу. Они меня взяли, и через несколько часов прибыли мы к шатрам российским. Мужественные россы веселились вокруг оных, поя победные песни. Довольство в пропитании удивило меня: множество дичи и прочих мяс лежало грудами. Я подкрепил изнуренные силы мои добрым русским вином и зажаренной курицею, со вкусным хлебом. Все радовались, видя меня, ушедшего из Москвы. Все хотели знать подробно положение войск французских, которое, конечно, и без того уже им было довольно известно. Казаки скакали по всем рядам, ища Милорадовича. По многочисленности войск наших и по обширности мест, ими занимаемых, не скоро можно было найти его. Занятый военной дисциплиною, он вдыхал мужество и неустрашимость на другом конце. Наконец явился на коне, важен, величествен, с дружелюбной улыбкою подал мне руку, желая поцеловать в плечо; я отклонился немного, почитая себя недостойным сей чести. «Друг мой, — сказал он. — Здесь мы все равны». Я сказал, что имею нужду с ним говорить наедине — мы удалились к уединенному шатру, он сошел с своего коня, взял меня за руку и повел в оной. [125] Благосклонность, с каковою сей почтенный герой вошел со мною в разговор, для меня была чем-то новым, восхищающим ум и сердце. Может быть, скажут, что она мне казалась необыкновенною потому, что, находясь несколько времени между извергами, я забыл ее совершенно, что чувствования мои огрубели. Правда, что, находясь между французами, можно отвыкнуть от всякого благородного чувствования; но только тому, кто с малолетства привык к их ветрености, непостоянству, нахальству и кощунству; кто каждым их словом дорожит, как редким даром Неба, кто каждый их поступок почитает редким, несравненным, даже божественным. Воспитанный в недре семейства, мыслящего и поступающего всегда истинно по-российски, — я не мог верить их гнусным обаяниям и ежеминутно жалел об откровенности и чистосердечии россиян. Генерал Милорадович облегчил ими грудь мою, угнетенную неимоверными бедствиями. Проведши с ним несколько времени, я желал быть пред-ставленным пред великого, славного, бессмертного воеводу российских сил, дарованного милосерд[н]ым Небом для спасения России, а может быть, целой Европы. Имя князя Смоленского вечно пребудет священным для россиян. Оно должно быть вырезано златыми буквами в каждой новопостроенной хижине разграбленных россиян, бесчеловечными опустошителями почти целой Европы, — при входе в каждый дом, возвращенный рукою его. Такова должна быть почесть героям знаменитым, славящимся единственным величием души своей! Представленный сему герою, я жалел во глубине сердца моего, что не мог услужить более. Видя его, вдыхал благоговение, и оно тем священнее, что возбуждено на поле брани и чести. Главная квартира тогда была в селе Вороново. Обозрев меня с ног до головы, он препоручил дежурному генералу Коновницыну сделать нужные распоряжения касательно моих обстоятельств и моего положения. В бытность мою при главной армии, я имел счастие быть свидетелем успехов российского оружия. Я видел, как неустрашимые воины порывались в бой, возвещаемый смертоносными выстрелами; я видел, что устрашенные неприятели, поражаемые со всех сторон, кидались чрез рвы и про- [126] пасти, как ума лишенные. Я все сие видел, и ничего не видал подобного. Праведное Небо! Если настоящая война есть бич, для наказания законопреступников посланный, то нельзя ужаснее наказать их. Когда и самую смерть почитают они отрадою, — но, томимые голодом, изнуренные трудами и ранами, они должны умирать всякую минуту и все еще оставаться в живых для лютейших мучений. Боже всемогущий! Тебе известна вся суть. От Тебя зависит и судьба народов! Я видел злодеев, превозносящихся гордостью превыше самого сатаны, — видел и униженных до последнего червя, по злаку сельному во мраке пресмыкающегося. Верю и всегда буду верить словам Священного Писания: «Аз есмь Господь, смиряяй древо высокое, возносяяй древо смиренное, иссушаяяй древо зеленое и проращая древо сухое» 46. Не силою и богатством хвалимся, но Твоею, Отче, неизреченною милостию. Село Тарутино останется навсегда в памяти признательных россов, и злочестивые неприятели долго не забудут его. Здесь обдуманы те великие планы, исполнение коих нанесло совершенную гибель французам [9]. Поражаемые отвсюду, — они думали об одном спасении и, не находя его, падали в бегстве. Быстрое вторжение их в пределы наши казалось непонятным чудом. Глубокомысленные старцы, убеленные сединами, искушенные многочисленными опытами, озаренные светом истории, измеряя дух потомства славянского, сравнивали с мужеством прочих народов Европы и, не находя ничего между ими подобного, удивлялись их наитию, восклицая: «Небо не дает отчета смертным в путях, коими наказывает оскорбивших его». Разоренные храмы, оскверненные святыни, поруганная невинность, угнетенная добродетель громко вопиют об отмщении. Кратковременно торжество порока. Меч, неправедно извлеченный, рано или поздно обращается на главу управляющего оным. Тогда ни один удар его не падает мимо. Ужасно было нашествие татар, гибельно нападение шведов; но Бог, всегда поборающий правым, яко прах развеял их силы, покоряя мечту велесердых россов. [127] 23 сентября возвестили мне, что по воле главнокомандующего российскими войсками я должен быть отправлен в Санкт-Петербург, к его императорскому величеству всемилостивейшему государю Александру Павловичу. Выслушав сие, я объят был несказанной радостию от того, что малые услуги мои будут доведены до высочайшего сведения человеколюбивейшего монарха в свете. Одобрение, данное мне при отпуске из Главной квартиры дежурным генералом Коновницыным [10], исторгло слезы благодарности и умиления. Я восхищался несказанно тем, что, оставляя жизнь сию, могу с радостной улыбкою сказать: «И я был хотя в мале полезен для Отечества», — в то время, когда все состояния жертвовали всем, чем могли, для спасения его. Прибывши в Санкт-Петербург, я все еще не мог быть спокойным: неизвестность, в каковой остались жена и дети, меня мучила. Наконец узнал чрез письма, что они живы — хотя и страждут в тесной нужде. Но по сие время не могу узнать, какими средствами спаслись они от насилия и неистовства варваров кровопийственных! Безопасность и довольство, обещанные ими при данном мне препоручении, могли превратиться в самое лютейшее зверство, особливо когда увидели себя обманутыми. Может быть, замешательство, в каком они находились при изгнании своем из Москвы, помрачило в мыслях их память о моем семействе. Впрочем, бывают минуты, когда и злодеи чувствуют срамоту свою. Разверзающаяся пред ними бездна объемлет ум их ужасом — и не позволяет ни о чем другом думать, кроме своего спасения. Раскаяние, овладевшее душою, заставляет желать ничтожества. Пробужденная совесть представляет всю мерзость их поступков. Небо не оставляет без наказания злодеев — и оно тем ужаснее для них, когда свершается в глазах притесненных ими. Но кто постигнет судьбы Божия? Спасение семейства моего есть не последнее чудо между непостижимыми деяниями Промысла — Боже праведный, забуди роптания несмысленных и малодушных творений Твоих! Вся елико хощети — и да творити — ни что же бо есть зло. Ты внемлешь молениям сирых и беспомощных — ни один вздох, от искреннего сердца излетевший, не теряется в простран- [128] стве воздуха. Одни токмо суетные желания постыждают нас. Сии спасительные размышления наполняли душу мою во всех претерпенных несчастиях. И когда варвары, расхищая сокровище древней столицы, гордились успехами вероломных побед своих, — не могли быть спокойнее меня; ужас и остервенение, начертанные на лицах, показывали то мучительное состояние, в которое завлекло их изуверство. Я ждал конца моего дела — и управляющий Военным министерством [князь А. И. Горчаков] не замедлил доложить обо мне государю императору. Человеколюбивый и благопопечительный монарх благоволил отличить меня — в воздаяние посильного моего усердия к Отечеству — золотой медалью [11]. Соотечественники! Я желал бы иметь другую жизнь, чтобы пожертвовать оною двоекратно для славы и чести России; и не желал бы прожить ни одного дня, если бы увидел тлетворных извергов, снова вами уважаемых. Так, если злодеи могут быть похваляемы, то французы должны быть увенчанными злодеями...
Памятник французам, или Приключения московского жителя П.... Ж. СПб., 1813 (цензурное разрешение 19 декабря 1812). [1] 2-го числа сентября в начале пятого часу пополудни французское войско конное вошло в Москву в четыре заставы — в Калужскую, Драгомильскую, Пресненскую и Тверскую. «И нападе на град внезапу, и порази его язвою великою, и погуби люди многи от Израиля. И взя корысти града, сожже его огнем и разори домы его, и стены его окрест, и пленишажен и чад и скоты разделиша» (1 Мак. 1, 30—32). — Примеч. П. П. Жданова. [2] Сентября 3-го числа на рассвете многие улицы Москвы наполнены были смрадом и дымом. Спустя не более получаса показалось необычайное пламя в Москательном ряду. Оно скоро разлилось на все ря¬ды и близлежащие дома. — Примеч. П. П.Жданова. [3] Со мною было тогда 655 руб. ассигнациями и 50 руб. 50 копеек серебром, несколько серебряной и оловянной посуды. — Примеч. П.П. Жданова. [129] [4] «Прилпе язык ссущаго в гортани его в жажде: младенцы просиша хлеба и несть им разломляющаго» (Плач. 4, 4). — Примеч. П. П.Жданова. [5] 4-го числа сентября, в среду, в 6-м часу пополудни пламя приближилось на Вшивую горку и Таганку. — Примеч. П. П. Жданова. [6] «В душах наших носихом хлеб наш от лица меча в пустыни. Кожа наша яко пещь обгоре, расседошася от лица бурей глада» (Плач. 5, 9—10). — Примеч. П. П.Жданова. [7] Выстрелы сии были направляемы в Кожевническую слободу, от нее вниз к реке в населенную Дербенку. На всех сих местах дома истреблены пожаром. — Примеч. П. П.Жданова. [8] Прибавлено было: «в Тулу, а из Тулы в Москву», но после отложено. — Примеч. П. П. Жданова. [9] Сами французы сознаются в сей истине, влагая в уста самого Наполеона небольшую шараду, сделанную из слова Тарутино: ta routine m'a deroute, которую они относят прямо к его светлости Михайлу Ларионовичу, князю Смоленскому. — Примеч. П.П. Жданова. [10] Копия с свидетельства, данного из Главной квартиры: «Свидетельствую сим,
что московский третьей гильдии купец Петр Петров сын Жданов, подвизаем будучи
ревностию и усердием к своему государю и Отечеству, несмотря ни на какие лестные
предложения со стороны французов, наклонявших его к шпионству, оставил дом, жену
и детей, явился в Главную квартиру и доставил весьма важные сведения о состоянии
и положении неприятельской армии. Таковой его патриотический поступок
заслуживает совершенную признательность и уважение всех истинных сынов России. [11] «Московскому 3 гильдии купцу Петру Петрову сыну Жданову. Его императорское величество в воздаяние за оказанное вами усердие,
всемилостивейше повелеть соизволил наградить вас золотою на алой ленте медалью,
для ношения на шее. [130] Здесь текст воспроизводится по изд.: Отечественная война 1812 года глазами современников. Составление, подготовка текста и примечания Г.Г. Мартынова. М., 2012, с. 109-130. Примечания 42. По «прежнему счислению», то есть до реформы Петра I, новый год наступал 1 сентября. 43. Точно эта цитата из Библии звучит так: «Вси уклонишася, вкупе неключими быша: несть творяй благостыню, несть до единаго» (Пс. 13, 3). 44. Мф. 10, 22. 45. Мф. 21, 18. 46. Иез. 17, 24.
|
|
ХРОНОС: ВСЕМИРНАЯ ИСТОРИЯ В ИНТЕРНЕТЕ |
|
ХРОНОС существует с 20 января 2000 года,Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании давайте ссылку на ХРОНОС |